Мы создали этот сайт для того, чтобы у читателей книжки "Расстрелять" появилась возможность обратиться к писателю, обменяться мнениями, узнать о новых книгах....Книгу "Расстрелять..." я начал писать с 1983 года. Писал для себя. Веселил себя на вахтах. В 1989 году мои рассказы попали в издательство "Советский писатель". В 1993 году вышел "Мерлезонский балет". Через год в издательстве "Инапресс" вышла книга "Расстрелять". Сначала ее никто не покупал. Я сильно переживал. Заходил в Дом книги на Невском и спрашивал: "Как дела?". Через неделю мне сказали, что пришел какой-то сумасшедший и купил целую пачку :)). С тех пор было выпущено до двадцати тиражей (суммарный тираж сто тысяч). Книга продана в основном в Питере. Переиздается до сих пор. Присылайте, пожалуйста, свои отзывы и свои истории...

Законы человеческие и законы совести


Законы человеческие и законы совести разнятся. Совесть говорит с человеком внятными словами. Она говорит: «Ты не прав! Так нельзя! Ты поступил гнусно!» Там нет второго толкования. Там нет такого: «Если ты это сделал, то, можно сказать, что ты поступил нехорошо». Там есть только: «Ты поступил гнусно!» – и никак иначе. Таков язык совести. Он прямолинеен.

А в законах человеческих всегда есть и второе толкование и двадцать второе. И это не с семнадцатого года, как утверждает Коля, это издалека, иначе бы поговорка «закон, что дышло» родилась бы после двадцатого года, а она появилась на свет значительно раньше. Совесть говорит с нами на очень простом языке. Там короткая фраза, и эту фразу нельзя переиначить.

Совесть нельзя, а закон можно.

В законе нет конкретности, поэтому мир блатной превалирует над миром закона. Ведь если прокурор где-то заказывает, например, песню, то он заказывает «Мурку».
Или «Владимирский централ» – вот настоящая прокурорская песня.
Почему же он не заказывает песню про «мгновения»? «Мгновения, мгновения, мгновения!»
Потому, что вор в тюрьме отсидел и отстрадал. И это конкретно. Сидел – страдал.
А прокурор не получил это от жизни. Он не оценен. Нет у него подтверждения тому, что он отстрадал.
То же самое происходит и с законом. Нет в законе того, что он, закон, прав. Нет однозначного толкования.

***

О литературных жанрах? Меньше всего я понимаю в литературных жанрах. Коля считает, что тот жанр, к которому я прибегаю сейчас, довольно странный и, в сущности, он только недавно появился. Например, книга «Люди, лодки, море» ни к рассказам, ни к повестям, ни к романам отнести нельзя.

Может быть, это эпистолярный жанр. Это письма в одну сторону. Тут, вроде бы, собраны те письма, которые отправляю я. Придумано все, конечно, от начала и до конца.

Тут читатель размыт, как считает Коля, и в этом случае письмо, как стихотворение, подразумевает некую личность, которая перед тобой стоит, к которой ты обращаешься.

Ну, да. Я человеку отвечаю. Я отвечаю ему даже на те вопросы, которые он не задает. То есть, этот человек для меня настолько конкретен, что я могу написать ему письмо. Это победа лирического начала (это говорит Коля).

Коля считает, что в жанрах лирического начала, лирического способа изложения можно говорить очень серьезные вещи – анализ, конкретные катастрофы, случаи, публицистика. Оказалось, что человек в этом нуждается.

Человек вообще нуждается в участии. Я ему на пальцах растолковываю то, что ему объясняют и без меня, но очень витиевато. Ему объясняют все так, что он подозревает, что там кроется какая-то ложь. И он прав. Там есть ложь, фальшь. Это корпоративная ложь.
И правда там тоже корпоративная.

Правда – для своих, а ложь, в виде версий, для всех прочих.

Я ему не вру. Я высказываю свою точку зрения. Я не предлагаю ей следовать и ее принимать. Человек свободен. Я считаю его за полноценного собеседника.

У меня не один собеседник. Их масса, поэтому там есть перемежение стилей. Я меняю свой собственный стиль. Я не боюсь его зачеркнуть, оборвать, но не боюсь и к нему возвратиться. Получается, что я говорю сразу со всеми. На разные голоса. Я меняю себе голоса. Это концерт. Человек читает и ему не скучно, забавно. Он перескакивает с одного стиля на другой, и ему, человеку читающему, интересно что же я придумаю дальше, как я вывернусь. А я и сам не знаю что же я придумаю, поэтому и мне тоже интересно.

Чтение дело не публичное. Оно дело внутреннее, интимное.

Даже если ты что-то читаешь вслух, то слова звучат по-другому. Это тебя раздражает, это тебе не нравится, к этому надо привыкнуть, если вообще это надо.

***

Растление – это двоякость. Оно допускает, что то, что ты считал плохим, не такое уж и плохое. Оно может быть не совсем плохим, не очень плохим, а если и попробовать, то и вполне хорошим, удобным, приемлемым, соблазнительным – стоит попробовать.

Это такая очень влажная среда. Там отсутствует сухость, отжатость.

А во влажности все произрастает.

Там даже не надо слов. Там можно по наитию. По глазам. На уровне интуиции. А при должном развитии интуиции законы не нужны. Нужен договор. Это договор крыс. Он не в зоне речи. Он из зоны недомолвок.

Растление – это центральная тема культуры. Писатель хочет внятности. Он хочет построить фразу, но читатель всё равно понимает всё не из слов, а из контекста, потому что русские слова не обязательны. Для писателя – такой простор, а для закона этот простор не годится. Растление – это подмена ценностей.

На Руси всегда был витиеватый язык. Поговорили – пол дела сделали. Не дело сделали, а поговорили. Поговорили – дальше можно ничего не делать, потому что сам разговор – это и есть дело. Можно только пообещать, и это уже будет считаться настоящей работой.

Интеллектуалы же в основном говорили. Они ничего не совершали, они проговаривали, создавали словестные формы, сиюминутные формулировки. Они ничего не делали до семнадцатого года и после него они тоже ничего не делали, и прекрасно существовали. Пошептались – и ладненько. Были, конечно, и те, кто решался на дело, на поступок, на действие, но их выкашивали. И все понимали правила игры. Не делай – не выкосят.

Я пошел служить на флот, потому что там нет межумочности. Там, где вступил устав, там все конкретно. Не зря говорят, что устав написан кровью. Там шаг в сторону – кровь. Там нет двойного толкования. Устав выношен. Это правила жизни, иначе – смерть.

Растление возможно потому, что правила написаны так. Закон не стал уставом.

Его всегда можно переиначить. Устав переиначить нельзя. Он говорит: надо делать так. Не сделал – погиб. Пойдешь направо – погибнешь, налево – коня потеряешь. И по-другому никак.

Все же в языке. Русский язык прекрасен. Он очень хорош для поэзии. Слово допускает разночтение. Оно не конкретно. Конкретен только отклик на это слово. Человек откликается, и вот когда он откликается, он откликается в конкретных, коротких, внятных для себя формах.

Русский язык очень мягкий, глубокий. Это не язык жестких конструкций. Это не язык закона. Коля говорит, что поэтому на русском нет философии. Там нет категорий. Это молодой язык. По сути, он ровесник Пушкину и Карамзину. Это светский язык. Это язык говорения, милой болтовни, язык приватного письма, язык рассуждений. С ним всё всегда застывало на середине пути. Ничего не доводилось до конца. Авось, да, небось. Только самоуничтожение удавалось довести до внятности. Русские – мастера самоуничтожения.

Это у них здорово получается. Можно ли это связать с языком? Можно. Это вообще связано с культурой, а она предполагает последовательные, связанные между собой события, а связаны они именно на основе слов, языка, внятности. Почему всем полюбилось слово «однозначно»? Потому что только его все и жаждут.

Культура – это последовательность, повторимся. Разорванность сознания не приемлема. Язык карнавала, язык переодевания – это только часть языка. Он не может быть всем языком. В карнавале сознания нет, есть действие.

То есть, растление в языке? В великолепном, могучем, прекрасном, глубоком, мягком, молодом русском языке? Увы! Коля говорит, что русский язык, в отличие, например, от немецкого или английского, язык безоценочный.

– То есть, невозможно его поставить в какие-то рамки? Он не может оценить сам себя? – спросил я.
– Может быть, ты и прав!
– То есть, Сталин почти ни при чем? Он взял инструмент?
– Оказалось, что есть почва.
– То есть, это с восторгом взошло?
– Это восходило и во Франции во время французской революции.
– То есть, революционная терминология – это ложь природы, которую взяли на вооружение. Это ложь, из которой сделали знамя, и которое потом понесли по миру. И Сталин, растлевая, хотел отказаться от лживости. Растлением он боролся против лжи, которую сам же и порождал? Конкретное, омерзительное действие – следовало воспринимать, как норму. Мало того, этим следовало гордиться.
– Не только. Это воспринималось, как священная истина. Она не может быть оспорена, она не может быть обдумана. Очень удобно жить в зонах, где нет мысли, где ты не даешь себе отчета, где ты плачешь и страдаешь невнятно, не напрягаясь, не говоря себе последние слова. Русский законник – это очень нелепая, комическая фигура. Русский скоморох – да! Страдалец – да! Самоубийца – да, это наше!
– Русское самодержавие все время выстраивало, выстраивало, выстраивало. Оно вводило чиновникам форму, оно стоило их по разрядам, по чинам. То есть, оно пыталось выстроить некую крепость, чтобы противостоять растлению внутри языка? Но все напрасно. Несмотря на все эти выстраивания, чины и формы – все рассыпалось в прах, в дым. Все и всегда. Крымская война – полное поражение. На своей земле. Николай Первый ожидал победы. Растление приводит к тому, что человек миф принимает за реальность. Он не может оценить сам себя, окружение, свою жизнь. Он не может подобрать для явлений правильные слова. Он понять их не может, и в результате он движется совсем не в ту сторону. Он приходит не в ту сторону и говорит: «Ба! Куда мы ушли! Не правильно все делали».
А почему мы не правильно делали? А потому что не было слов, которые поставили бы, в конце концов, закон над всеми.
– Нет точки отсчета. Не сделаны очень простые вещи. Не установлено, например, количество погибших в гражданской войне, в репрессиях, при раскулачивании. Количество погибших во Второй мировой войне тоже не известно.
– В океане лжи, ты хочешь найти островок правды. Чтоб нарастить почву.
– Я хочу начала. С чего-то надо начать. Вот в центре страны лежит нечто. Это не тело.
Это не мощи. Это нечто. А в русском языке НЕЧТО лежит рядом с НИЧТО. В русском сознании ничто и нечто становятся одним и тем же.
– Я понимаю. Человеку хочется найти что-то, чтоб зацепиться. Не утонуть в болоте. Россия в себя утянет всех. Придут гунны, мунны – кто угодно – и они станут русскими. Историю переписывали все. Ее переписывали и во времена фараонов, и до, и после. Это было не российское, это было общечеловеческое, но потом, как-то медленно, все перешли к закону, или они хотя бы делают вид, что они отказались, и что все равны перед законом, а Россия – нет. Надо начать. В законе хотят однозначности. Од-но-значен-нос-ти. Одного значения. Не пятидесяти значений для одного слова, а одного. Не хотят интонации, когда в зависимости от нее, ты или спрашиваешь или отвечаешь или утверждает, а хотят определенности. Все возвращается к русскому языку. Вот, почему высшие иерархи русской православной церкви обращаются к пастве и почти поют слова? Потому что пение повышает статус языка. Пение делает его более значимым и…однозначным. Слова в песни приобретают большее значение. Пропой: «Ка-ва-лер-гар-да век не-до-лог…» – и ты замрешь от восторга – вот оно, не долог. А теперь произнеси это без пения: «Кавалергарда век не долог», – ну и что? Ну, не долг, правильно, ну, и дальше-то что?

Вот почему мы начали разговор с Эммы Герштейн? Потому что там вкусный язык. А почему там вкусный язык? Потому что он необычайно точен. Слово не выбросишь. А почему он точен? А потому что она, таким образом, бежала растления.

В языке существуют области, которые делают его конкретным – это вкусный должен быть язык. Для этого писатель находит слово и ставит его рядом с другим словом – и всё, родилось, не разорвать. И это словосочетание воспринимается, как открытие.

«Клепанный Кулибин!» – это уже не изменить. Он теперь всегда будет клепанным, этот несчастный Кулибин. Вот она неизменность. Вот она, борьба с растлением – сделайте язык вкусным. Эмма Григорьевна Герштейн боролась с растлением по-своему. Она делала язык вкусным. И НИЧТО никогда не станет НЕЧТО.

Это начало отсчета.

Да, растление внутри языка – это верно, как верно и то, что сам язык борется с растлением.

Добавить комментарий


Защитный код
Обновить