Мы создали этот сайт для того, чтобы у читателей книжки "Расстрелять" появилась возможность обратиться к писателю, обменяться мнениями, узнать о новых книгах....Книгу "Расстрелять..." я начал писать с 1983 года. Писал для себя. Веселил себя на вахтах. В 1989 году мои рассказы попали в издательство "Советский писатель". В 1993 году вышел "Мерлезонский балет". Через год в издательстве "Инапресс" вышла книга "Расстрелять". Сначала ее никто не покупал. Я сильно переживал. Заходил в Дом книги на Невском и спрашивал: "Как дела?". Через неделю мне сказали, что пришел какой-то сумасшедший и купил целую пачку :)). С тех пор было выпущено до двадцати тиражей (суммарный тираж сто тысяч). Книга продана в основном в Питере. Переиздается до сих пор. Присылайте, пожалуйста, свои отзывы и свои истории...

Японский городовой


Выражение «японский городовой» я придумал на втором курсе училища.
У меня это вырвалось. Нас не очень здорово кормили в столовой и, как только после обеда строй распускали, мы бежали в небольшой ларек. Там можно было купить пачку молока в пол литра и коржик. Вот этот коржик у меня и полетел на землю, и, чтоб выразить свое ко всему этому отношение, а матом сказать было нельзя, я и придумал на ходу. Я вскричал: «Японский… городовой!» – второе слово должно было быть таким, какое в обычной жизни никогда бы не встретилось рядом с первым. Поэтому и городовой. А почему японский? А в этом слове есть стаккато. Там есть подъемы и впадины. Это лучше всего описывает состояние, когда ты уже видел, как ты съедаешь этот несчастный коржик, и тут он у тебя из рук валится в самую грязь. Мы стояли вместе с моим другом Олегом Смирновым. Я и начал экспериментировать со словами. Появились выражение: «Копать мой лысый череп!», которое не прижилось.

***

Кто-то сказал, что я чемпион по количеству мата на квадратный сантиметр текста.

Мат встречается у меня тогда, когда его невозможно заменить, когда из-за этого опресняется фраза. Обычно я стараюсь заменить мат. Придумываю нечто.

Меру пресности фразы я определяю на слух. Если фраза без мата звучит лучше, значит, мат надо убирать – вот и все.

Считается, что на флоте мата много. Но матрос при командире не матерится.
То есть, мат, как и водопад, падает только сверху вниз.
Таким образом, если снизу вверх – это оскорбление, а если сверху вниз, то это изъявление чувств начальства. С физикой все в порядке, если тебя материт начальство.
Это происходит прилюдно. Командующий – известный матерщинник или командир – известный матерщинник, и вот они могут отматерить офицера при всех.
Воспринимается ли это людьми как оскорбление? Иногда – нет, иногда – да. Нет – это когда оно сказано без злобы. Тогда сам говорящий начинает искать, как бы ему это все повкуснее выразить, и тогда это считается не оскорблением, а такой филологической находкой.

На флоте сильно не матерятся. Мат берегут. Он нужен для тех случаев, когда что-то происходит из ряда вон, или что-то, связанное с риском для жизни человека. Чтоб его поддержать. Чтоб он схватился за что-то, задержался, не упал с высоты семнадцати метров.

Во время этого крика, а там бывает только крик, человек понимает, что он подошел к краю, что за этим краем только смерть, и тогда он отступает от края – и все живы.

Мат односложен. Он, как лай собаки. Недаром же в русском языке есть слово «лается», то есть, ругается. С другой стороны «лаяться», означает быть псом. Это низость.

Мат не должен вырываться наружу. Он для внутреннего употребления. Поэтому он может быть написан в книге, но не для чтения вслух.

Человека препирают к стенке. У него кончаются слова, и начинается взбулькивание.
Он кипит, бурлит, его душит ярость. И вот, чтоб эта ярость не выжгла все ему внутри, появляется мат. Он должен перевести все в слова, чтоб не сжечь себя.

Мат – это как клапан. Выпустил пар. Вулкан взорвался, лава потекла. Мат ситуативен. Какова ситуация, таков и мат. Но применят его в жизни нельзя. Это превращается в срам. Слова же срамные. Они для ситуации, в которую человек не должен попадать, но он попал и ему стыдно, но он их произносит, чтоб сохранить себя, чтоб себя не искалечить.

Это не должно быть повседневным языком.

Есть слово «брешет». Человек не должен брехать.

Я очень долго пускал в народ слово «америкосы».
Я давно его пускал. Оно не приживалось, не приживалось, а потом прижилось. Я уже столько раз его слышал со стороны. Это мой личный вклад в светлое дело холодной войны.
Я впервые назвал североамериканцев «америкосами» в конце 80-х. Из-за них мы ходили в море, как бешенные. Так что я очень долго думал, как бы их обозвать.
Вот я им и придумал прозвище – что-то среднее между кокосами и папуасами.
Так и получились америкосы. Сейчас все говорят «америкосы». Я совершенно спокойно к этому отношусь. Мне все равно. Главное же придумать. Вот это занимает.
Слово должно созреть. Ты ищешь, находишь, ставишь его рядом с другими словами, пробуешь.
Ты пробуешь его на язык, на звучание. Все это долго и здорово. Увлекает.
Ты ходишь, бормочешь, прислушиваешься, говоришь сам с собой, и снова бормочешь слова – прекрасное ощущение.

Но иногда оно рождается налету, вот, как японский городовой, пока коржик летит в грязь. Так я его хотел съесть, а он упал и тут начинается: я-я-я…(начинаются муки горла, когда надо сказать ебанный, конечно, но не хочется это делать) я-пппона…ский городовой!!!

Коля говорит, что у него, давнего редактора моих книг, иногда бывают поползновения в какие-то мои откровенности поставить несколько точек, но потом он думает: как же так, раскрываешь страницу, а там столько будет зиять дыр.

Как говорит один Колин знакомый, который работал в журнале «Новом мире»: «У нас такой важный год, мы пережили совершенно невероятную вещь в литературе!» – «Как? – говорит ему Коля, – Что же случилось?» – «А ты не знаешь?» – «Нет! Я что-то читал, какие-то книги, но ничего не заметил. Все, как обычно: и дрянь, и хорошее!» – «Нет, – говорит он, – «Новый мир» впервые напечатал слово «хуй» без точек!»

Этот язык давно гнался.

Все на нем думали, говорили, но про себя, произносили тысячу раз, но вот тут, когда предстояло открыть рот и произнести его вслух, у всех начинались муки сомнения – сказать, не сказать, можно ли сказать, когда сказать; но в пятитысячный раз, после всех этих мучений, когда человек выживает, например, в авиакатастрофе, и тут к нему подлетает корреспондент и спрашивает у него: «Как вы себя чувствуете?» – ну, конечно он скажет: «Иди ты на хуй!» – вот это состояние прощено. Он находится в таком состоянии, что лучше к нему не подходить, и тут, нарушая этот порядок, у него спрашивают как там дела. Конечно, он посылают его на три буквы, причем, с явным удовольствием – наконец нашлось место для того дерьма, что внутри его вызрело.

В быту, между собой, когда между людьми ровные отношения, на флоте не матерятся.
Не за чем. При подчиненных я не матерился. Если ты материшься, то ты роняешь себя. Подчиненный и так в угнетенном состоянии находится по отношению ко мне – я выше по должности. И он знал, что если уж я начал материться, то он совершил что-то непомерное, невероятное, и он должен что-то делать – бежать куда-то, например.

Эмма Григорьевна Герштейн как-то рассказала Коле, что она очень виновата перед каким-то из своих племянников, который был тоже стар.

У них, по словам Эммы Григорьевны, была осложненная бытовая обстановка, он был очень виноват в том, что он плохо обращался со своей матерью, и я, говорила она, до сих пор не могу себе простить, что я очень крепко его изругала. «И, мне кажется, – сказала Эмма Григорьевна с совершенно серьезным лицом, – у него после этого начался сахарный диабет!»
И при этом она была абсолютно серьезна. Она поняла, что она произнесла некое слово, которое, на самом-то деле, сакрально.

Жизнь вообще подсунула людям того времени очень большое испытание.

Мало того, что, живя в двадцатом веке, масса людей погибла ни за что, из-за какой-то дряни, какого-то произвола, обмана, кроме этого люди все время находились в поле искушений. Их все время пытались искусить, лишить людского, то есть, растлить. Самые страшные черты нашего настоящего – это следы того растления.

Моисей, Моисей, Моисей, сорок лет, сорок лет, сорок лет.

В русской культуре, как считает Коля, вообще очень много зон, которые не обсуждались, для них не было слов, они как бы не существовали. Мат – это такой низовой язык. Это даже не арготизмы. Арготизмы – это другое дело. Это язык закрытых корпораций. А мат – язык низа.

Почему же это так сохраняется, почему мат не ушел в русскую литературу?

Потому что, на Колин взгляд, люди, таким образом, боролись с растлением. Они хотели иметь что-то острое в руках, мат в данном случае, чтобы это, мнимо благостное языковое тело, прокалывать, чтоб оно не держало такого психического напряжения.

Это как огромный шар, что катится по всем, а люди его прокалывают. У всех есть в руке гвоздь. Мат спасал. Смотришь на кровопийцу, который на всех плакатах, и можешь его только послать, а значит, и изничтожить.

То есть, это слово, сакральное, давало ему эту возможность. Это слово уничтожитель.

И не случайно Эмма Григорьевна была уверена в том, что это слово оказало такое действие, что она нанесла ему глубочайшее психическое потрясение, и он заболел из-за этого. Она в это верила. Она это понимала.

Сейчас у нас нет объекта для ненависти. Власть размазана, власть стала институтом – олигархи, парламент. И ненависть, которую люди очень долго переживали, мы размыли теперь по огромной территории.

И мат обратился против цивилизации.

Стайка молодых людей, идущая по улице, говорит на этом языке, ничего не прокалывая, кроме своей языковой сферы, которая перестала быть утонченной. Она стала грубой, низкой, у них нет эпитетов. Я сказал, что, на мой взгляд, происходить гниение сознания, и для того, чтобы не сгнить окончательно, им надо откашляться. То есть, мат нужен и не нужен. Когда он обращен на тебя, твой язык делается циническим.

Мат перестал быть режущим инструментом, элементом самозащиты. Потому что он все низводит до своего уровня. Это нельзя есть. Это нельзя потреблять. Там все состоит из одних острых кусочков. Нельзя же есть осколки.

И люди, говорящие на этом языке, закрыты для литературы.

Добавить комментарий


Защитный код
Обновить