Чернобылю 20 лет
Я помню 26 апреля 1986 года. Через сутки я уже стоял на въезде в Северодвинск на пограничном посту и проверял всех въезжающих с радиометром. Просто входил в автобус и проходил с ним между рядами кресел, и иногда он показывал: есть. Тогда человека просили пройти на пост вместе с вещами.
А через двадцать лет я поехал в Киев на конференцию, посвященную этой дате. Я поехал вместе с Владимиром Степановичем Губаревым.
Он был главным редактором «Правды» по науке.
Когда-то он выучился на физика, а потом его прикомандировали к газете на некоторое время. Он тогда не знал на какое. Оказалось – на всю жизнь.
Он теперь на пенсии, пишет книги про ученых.
Он познакомил меня с Патоном.
Борис Евгеньевич Патон – сын того Патона, что поставил сварной мост через Днепр.
Ему 87 лет и он руководит не только институтом, но и Академией наук Украины. Одно время его считали ставленником Москвы, а в советские времена его наказывали – не награждали орденами. Строптив был. Да он и сейчас строптив. Работает, работает, работает – ему некогда. Он уже почти не видит одним глазом – беда со зрением – но ум ясный. Тренировка. Он всегда тренировал свой ум.
В 76 лет он сломал ногу, и врачи запретили ему кататься на водных лыжах. С тех пор он только плавает в бассейне.
Борис Евгеньевич Патон невысокого роста, худощавый.
Он может сварить все своими сварочными аппаратами. Даже живую ткань.
Когда он лежал в больнице со сломанной ногой, то он там придумал, как сваривать человеческую ткань. В его институте сварят, что хотите, будь то печень, легкие или мышцы.
После торжественного собрания на фуршете Борис Евгеньевич произносит тосты. Тут все произносят тосты – все они были там, на Чернобыле двадцать лет назад. Это самое главное для них время. В одном тосте прозвучал упрек в адрес академиков Ильина и Израэля. Они работали на Чернобыле, но потом их объявили «персонами нон гранта». Они обиделись и больше не приезжают. А ведь именно они не дали эвакуировать Киев. Губарев немедленно взял слово и напомнил всем об этом.
– Как же это, Владимир Степанович? – спросил я у него в полголоса.
– А так. Видно надо было на кого-то все это свалить.
– А что же их Патон не защитил?
– А Патону самому тогда досталось.
А на следующий день мы были в музее Чернобыля. Он устроен в старом здании пожарной части – фотографии, вещи, рукава пожарные.
Первыми там были пожарные. Они поливали реактор сверху водой. Прямо в жерло лили, а потом еще час там стояли. Они получили по четыре тысячи рентген. Это просто сумасшествие какое-то. Неужели никто не понимал, что там стоять нельзя?
– В первое время никто ничего не понимал, а потом – паника, эвакуация людей. Многие умерли не от радиации. Просто от страха, от стресса. И четыре тысячи детей получили рак щитовидной железы. Не уберегли.
– И не спасли никого?
– Кого-то спасли.
Потом мы еще долго говорили с Владимиром Степановичем о будущем атомной энергетики, о реакторах, излучении. Интересно, будут ли у человечества когда-нибудь абсолютно безопасные реакторы?
Мирный атом всегда стоял на атомной бомбе – торопились, торопились, торопились...
В недрах каждого реактора созревал радиоактивный плутоний. Его должны были потом использовать в качестве «ядерного запала» для водородной бомбы.
Мысли о водородной бомбе все уже давно оставили, а вот оружейный плутоний по-прежнему зреет в каждом реакторе. Жутко ядовитая, между прочим, штука. Максимально допустимая концентрация (МДК) в одном кубометре воздуха – одна миллиардная грамма. Он опасней синильной кислоты в десять тысяч раз. Ни дай бог, вырвется из реактора.
В Чернобыли это случилось.
А до этого было в бухте Чажма на Дальнем востоке. Там при перегрузке запустился реактор и… его крышка потом взлетела вверх на полтора километра, а после этого еще и территорию основательно закакали.
В каждом реакторе давление около двухсот атмосфер и температура теплоносителя почти двести градусов, так что, не приведи Господи, если СУЗы (стержни управления и защиты) из-за ошибки оператора или недоработки конструкции в ненужный момент двинутся вверх. Или произойдет какой-то иной дефект специального уплотнения, через которые эти стержни выходят на крышку реактора. Что же происходит в обычном, не аварийном реакторе? Уран-235, поймав нейтроны, начинает делится и… и потом отработанные стрежни не знают куда девать. А жидкие радиоактивные отходы Великобритания и Франция долгие годы сливали в Северную Атлантику. Япония и США от них не отставали.
А Россия закачивала их под землю или тоже сливало в море.
К 2006 году из более четырехсот реакторов в мире выгружено 260 тысяч тонн отработанного ядерного топлива, а это более 150 миллиардов Кюри радиоактивности. Из них 180 тысяч тонн – на хранение, а 80 – на переработку.
СССР за всю свою историю смог переработать только 10 тысяч тонн.
Кстати, в результате такой переработки получаются отнюдь не цветы. Из одной тонны получается: 45 тонн высокоактивных жидких отходов (из них потом упариванием, фракционированием и остекловыванием получают 7,5 тонн), 150 тонн жидких отходов средней активности и 2 тысячи тонн низкоактивных отходов. А потом – твердые запечатываем в гору, а жидкие, как уже сказано, сливаем в море – вот такая беда.
А хранение в специальных хранилищах? Хранят, конечно.
Отработанные стрежни хранят в специальных хранилищах. 50 лет.
Потом и хранилище придут в негодность и стержни.
Это наш подарок следующим поколениям.
Вот если бы был выбран не уран-плутониевый цикл, а торий-урановый (торий-232 после захвата нейтрона испускает электрон и превращается в уран-233, который потом делится), то радиоизотопный шлейф за ним тянулся бы не такой длинный, и возни с ним было бы поменьше. Но тогда не было бы оружейного плутония.